Неточные совпадения
«Не спится, няня: здесь так душно!
Открой окно да сядь ко мне». —
«
Что, Таня,
что с
тобой?» — «Мне скучно,
Поговорим о старине». —
«О
чем же, Таня? Я, бывало,
Хранила в памяти не мало
Старинных былей, небылиц
Про злых духов и про девиц;
А нынче всё мне тёмно, Таня:
Что знала, то забыла. Да,
Пришла худая череда!
Зашибло…» — «Расскажи мне, няня,
Про ваши старые года:
Была
ты влюблена тогда...
Вставая с первыми лучами,
Теперь она в поля спешит
И, умиленными очами
Их озирая,
говорит:
«Простите, мирные долины,
И вы, знакомых гор вершины,
И вы, знакомые леса;
Прости, небесная краса,
Прости, веселая природа;
Меняю милый, тихий свет
На шум блистательных сует…
Прости ж и
ты, моя свобода!
Куда, зачем стремлюся я?
Что мне сулит судьба моя...
Купец, который на рысаке был помешан, улыбался на это с особенною, как говорится, охотою и, поглаживая бороду,
говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!» Даже все сидельцы [Сиделец — приказчик, продавец в лавке.] обыкновенно в это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали друг на друга и как будто бы хотели сказать: «Алексей Иванович хороший человек!» Словом, он успел приобресть совершенную народность, и мнение купцов было такое,
что Алексей Иванович «хоть оно и возьмет, но зато уж никак
тебя не выдаст».
— Управитель так и оторопел,
говорит: «
Что вам угодно?» — «А!
говорят, так вот
ты как!» И вдруг, с этим словом, перемена лиц и физиогномии… «За делом! Сколько вина выкуривается по именью? Покажите книги!» Тот сюды-туды. «Эй, понятых!» Взяли, связали, да в город, да полтора года и просидел немец в тюрьме.
— „
Что ж
ты врешь?“ —
говорит капитан-исправник с прибавкою кое-какого крепкого словца.
Что думал он в то время, когда молчал, — может быть, он
говорил про себя: «И
ты, однако ж, хорош, не надоело
тебе сорок раз повторять одно и то же», — Бог ведает, трудно знать,
что думает дворовый крепостной человек в то время, когда барин ему дает наставление.
«Да он, вишь
ты, востроногой!» — стали
говорить мужики и даже почесывать в затылках, потому
что от долговременного бабьего управления они все изрядно поизленились.
—
Ты можешь себе
говорить,
что хочешь, а я
тебе говорю,
что и десяти не выпьешь.
— Я должен благодарить вас, генерал, за ваше расположение. Вы приглашаете и вызываете меня словом
ты на самую тесную дружбу, обязывая и меня также
говорить вам
ты. Но позвольте вам заметить,
что я помню различие наше в летах, совершенно препятствующее такому фамильярному между нами обращению.
Генерал смутился. Собирая слова и мысли, стал он
говорить, хотя несколько несвязно,
что слово
ты было им сказано не в том смысле,
что старику иной раз позволительно сказать молодому человеку
ты(о чине своем он не упомянул ни слова).
И пишет суд: препроводить
тебя из Царевококшайска в тюрьму такого-то города, а тот суд пишет опять: препроводить
тебя в какой-нибудь Весьегонск, и
ты переезжаешь себе из тюрьмы в тюрьму и
говоришь, осматривая новое обиталище: „Нет, вот весьегонская тюрьма будет почище: там хоть и в бабки, так есть место, да и общества больше!“ Абакум Фыров!
ты, брат,
что? где, в каких местах шатаешься?
— Да
что ты,
что ты путаешь? Как увезти губернаторскую дочку,
что ты? —
говорил Чичиков, выпуча глаза.
Чем кто ближе с ним сходился, тому он скорее всех насаливал: распускал небылицу, глупее которой трудно выдумать, расстроивал свадьбу, торговую сделку и вовсе не почитал себя вашим неприятелем; напротив, если случай приводил его опять встретиться с вами, он обходился вновь по-дружески и даже
говорил: «Ведь
ты такой подлец, никогда ко мне не заедешь».
—
Ты, однако ж, не сделал того,
что я
тебе говорил, — сказал Ноздрев, обратившись к Порфирию и рассматривая тщательно брюхо щенка, — и не подумал вычесать его?
— Поверите ли, ваше превосходительство, — продолжал Ноздрев, — как сказал он мне: «Продай мертвых душ», — я так и лопнул со смеха. Приезжаю сюда, мне
говорят,
что накупил на три миллиона крестьян на вывод: каких на вывод! да он торговал у меня мертвых. Послушай, Чичиков, да
ты скотина, ей-богу, скотина, вот и его превосходительство здесь, не правда ли, прокурор?
— Вот
говорит пословица: «Для друга семь верст не околица!» —
говорил он, снимая картуз. — Прохожу мимо, вижу свет в окне, дай, думаю себе, зайду, верно, не спит. А! вот хорошо,
что у
тебя на столе чай, выпью с удовольствием чашечку: сегодня за обедом объелся всякой дряни, чувствую,
что уж начинается в желудке возня. Прикажи-ка мне набить трубку! Где твоя трубка?
Нельзя утаить,
что почти такого рода размышления занимали Чичикова в то время, когда он рассматривал общество, и следствием этого было то,
что он наконец присоединился к толстым, где встретил почти всё знакомые лица: прокурора с весьма черными густыми бровями и несколько подмигивавшим левым глазом так, как будто бы
говорил: «Пойдем, брат, в другую комнату, там я
тебе что-то скажу», — человека, впрочем, серьезного и молчаливого; почтмейстера, низенького человека, но остряка и философа; председателя палаты, весьма рассудительного и любезного человека, — которые все приветствовали его, как старинного знакомого, на
что Чичиков раскланивался несколько набок, впрочем, не без приятности.
Несмотря на то
что минуло более восьми лет их супружеству, из них все еще каждый приносил другому или кусочек яблочка, или конфетку, или орешек и
говорил трогательно-нежным голосом, выражавшим совершенную любовь: «Разинь, душенька, свой ротик, я
тебе положу этот кусочек».
— Фетюк просто! Я думал было прежде,
что ты хоть сколько-нибудь порядочный человек, а
ты никакого не понимаешь обращения. С
тобой никак нельзя
говорить, как с человеком близким… никакого прямодушия, ни искренности! совершенный Собакевич, такой подлец!
— Жена — хлопотать! — продолжал Чичиков. — Ну,
что ж может какая-нибудь неопытная молодая женщина? Спасибо,
что случились добрые люди, которые посоветовали пойти на мировую. Отделался он двумя тысячами да угостительным обедом. И на обеде, когда все уже развеселились, и он также, вот и
говорят они ему: «Не стыдно ли
тебе так поступить с нами?
Ты все бы хотел нас видеть прибранными, да выбритыми, да во фраках. Нет,
ты полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит».
— Ведь я
тебе на первых порах объявил. Торговаться я не охотник. Я
тебе говорю опять: я не то,
что другой помещик, к которому
ты подъедешь под самый срок уплаты в ломбард. Ведь я вас знаю всех. У вас есть списки всех, кому когда следует уплачивать.
Что ж тут мудреного? Ему приспичит, он
тебе и отдаст за полцены. А мне
что твои деньги? У меня вещь хоть три года лежи! Мне в ломбард не нужно уплачивать…
Чичиков узнал Ноздрева, того самого, с которым он вместе обедал у прокурора и который с ним в несколько минут сошелся на такую короткую ногу,
что начал уже
говорить «
ты», хотя, впрочем, он с своей стороны не подал к тому никакого повода.
— Как,
что ты,
ты, видно, не узнал меня?
Ты всмотрись хорошенько в лицо! —
говорил ему Чичиков.
— А, херсонский помещик, херсонский помещик! — кричал он, подходя и заливаясь смехом, от которого дрожали его свежие, румяные, как весенняя роза, щеки. —
Что? много наторговал мертвых? Ведь вы не знаете, ваше превосходительство, — горланил он тут же, обратившись к губернатору, — он торгует мертвыми душами! Ей-богу! Послушай, Чичиков! ведь
ты, — я
тебе говорю по дружбе, вот мы все здесь твои друзья, вот и его превосходительство здесь, — я бы
тебя повесил, ей-богу, повесил!
Пусть лучше позабудемся мы! «Зачем
ты, брат,
говоришь мне,
что дела в хозяйстве идут скверно? —
говорит помещик приказчику.
Англичанин стоит и сзади держит на веревке собаку, и под собакой разумеется Наполеон: «Смотри, мол,
говорит, если
что не так, так я на
тебя сейчас выпущу эту собаку!» — и вот теперь они, может быть, и выпустили его с острова Елены, и вот он теперь и пробирается в Россию, будто бы Чичиков, а в самом деле вовсе не Чичиков.
Да
ты смотри себе под ноги, а не гляди в потомство; хлопочи о том, чтобы мужика сделать достаточным да богатым, да чтобы было у него время учиться по охоте своей, а не то
что с палкой в руке
говорить: «Учись!» Черт знает, с которого конца начинают!..
А главное дело вот в
чем: «Помилуй, батюшка барин, Кифа Мокиевич, —
говорила отцу и своя и чужая дворня, —
что у
тебя за Мокий Кифович?
— Да как же в самом деле: три дни от
тебя ни слуху ни духу! Конюх от Петуха привел твоего жеребца. «Поехал,
говорит, с каким-то барином». Ну, хоть бы слово сказал: куды, зачем, на сколько времени? Помилуй, братец, как же можно этак поступать? А я бог знает
чего не передумал в эти дни!
— „
Что ж
ты опять врешь! —
говорит капитан-исправник, скрепивши речь кое-каким крепким словцом.
Ах, да! я ведь
тебе должен сказать,
что в городе все против
тебя; они думают,
что ты делаешь фальшивые бумажки, пристали ко мне, да я за
тебя горой, наговорил им,
что с
тобой учился и отца знал; ну и, уж нечего
говорить, слил им пулю порядочную.
— Отчего ж неизвестности? — сказал Ноздрев. — Никакой неизвестности! будь только на твоей стороне счастие,
ты можешь выиграть чертову пропасть. Вон она! экое счастье! —
говорил он, начиная метать для возбуждения задору. — Экое счастье! экое счастье! вон: так и колотит! вот та проклятая девятка, на которой я всё просадил! Чувствовал,
что продаст, да уже, зажмурив глаза, думаю себе: «Черт
тебя побери, продавай, проклятая!»
Ах, брат, вот позабыл
тебе сказать: знаю,
что ты теперь не отстанешь, но за десять тысяч не отдам, наперед
говорю.
— Я отгадываю, к
чему все это клонится, —
говорила мне Вера, — лучше скажи мне просто теперь,
что ты ее любишь.
— Послушай, моя пери, —
говорил он, — ведь
ты знаешь,
что рано или поздно
ты должна быть моею, — отчего же только мучишь меня?
Любившая раз
тебя не может смотреть без некоторого презрения на прочих мужчин, не потому, чтоб
ты был лучше их, о нет! но в твоей природе есть что-то особенное,
тебе одному свойственное, что-то гордое и таинственное; в твоем голосе,
что бы
ты ни
говорил, есть власть непобедимая; никто не умеет так постоянно хотеть быть любимым; ни в ком зло не бывает так привлекательно; ничей взор не обещает столько блаженства; никто не умеет лучше пользоваться своими преимуществами и никто не может быть так истинно несчастлив, как
ты, потому
что никто столько не старается уверить себя в противном.
«Ни за
что не соглашусь! —
говорил Грушницкий, — он меня оскорбил публично; тогда было совсем другое…» — «Какое
тебе дело? — отвечал капитан, — я все беру на себя.
— Да я вовсе не имею претензии ей нравиться: я просто хочу познакомиться с приятным домом, и было бы очень смешно, если б я имел какие-нибудь надежды… Вот вы, например, другое дело! — вы, победители петербургские: только посмотрите, так женщины тают… А знаешь ли, Печорин,
что княжна о
тебе говорила?
Приезд его на Кавказ — также следствие его романтического фанатизма: я уверен,
что накануне отъезда из отцовской деревни он
говорил с мрачным видом какой-нибудь хорошенькой соседке,
что он едет не так, просто, служить, но
что ищет смерти, потому
что… тут, он, верно, закрыл глаза рукою и продолжал так: «Нет, вы (или
ты) этого не должны знать! Ваша чистая душа содрогнется! Да и к
чему?
Что я для вас! Поймете ли вы меня?..» — и так далее.
— А знаешь ли,
что ты нынче ее ужасно рассердил? Она нашла,
что это неслыханная дерзость; я насилу мог ее уверить,
что ты так хорошо воспитан и так хорошо знаешь свет,
что не мог иметь намерение ее оскорбить; она
говорит,
что у
тебя наглый взгляд,
что ты, верно, о себе самого высокого мнения.
Мой муж долго ходил по комнате; я не знаю,
что он мне
говорил, не помню,
что я ему отвечала… верно, я ему сказала,
что я
тебя люблю…
Если б я могла быть уверена,
что ты всегда меня будешь помнить, — не
говорю уж любить, — нет, только помнить…
Кстати: Вернер намедни сравнил женщин с заколдованным лесом, о котором рассказывает Тасс в своем «Освобожденном Иерусалиме». «Только приступи, —
говорил он, — на
тебя полетят со всех сторон такие страхи,
что боже упаси: долг, гордость, приличие, общее мнение, насмешка, презрение… Надо только не смотреть, а идти прямо, — мало-помалу чудовища исчезают, и открывается пред
тобой тихая и светлая поляна, среди которой цветет зеленый мирт. Зато беда, если на первых шагах сердце дрогнет и обернешься назад!»
— Умерла; только долго мучилась, и мы уж с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только
что она открыла глаза, начала звать Печорина. «Я здесь, подле
тебя, моя джанечка (то есть, по-нашему, душенька)», — отвечал он, взяв ее за руку. «Я умру!» — сказала она. Мы начали ее утешать,
говорили,
что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головкой и отвернулась к стене: ей не хотелось умирать!..
«Ну-ка, слепой чертенок, — сказал я, взяв его за ухо, —
говори, куда
ты ночью таскался, с узлом, а?» Вдруг мой слепой заплакал, закричал, заохал: «Куды я ходив?.. никуды не ходив… с узлом? яким узлом?» Старуха на этот раз услышала и стала ворчать: «Вот выдумывают, да еще на убогого! за
что вы его?
что он вам сделал?» Мне это надоело, и я вышел, твердо решившись достать ключ этой загадки.
— Эта княжна Мери прехорошенькая, — сказал я ему. — У нее такие бархатные глаза — именно бархатные: я
тебе советую присвоить это выражение,
говоря об ее глазах; нижние и верхние ресницы так длинны,
что лучи солнца не отражаются в ее зрачках. Я люблю эти глаза без блеска: они так мягки, они будто бы
тебя гладят… Впрочем, кажется, в ее лице только и есть хорошего… А
что, у нее зубы белы? Это очень важно! жаль,
что она не улыбнулась на твою пышную фразу.
— Послушай, —
говорила мне Вера, — я не хочу, чтоб
ты знакомился с моим мужем, но
ты должен непременно понравиться княгине;
тебе это легко:
ты можешь все,
что захочешь. Мы здесь только будем видеться…
— Послушай, Казбич, —
говорил, ласкаясь к нему, Азамат, —
ты добрый человек,
ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня в горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все,
что ты хочешь, украду для
тебя у отца лучшую его винтовку или шашку,
что только пожелаешь, — а шашка его настоящая гурда [Гурда — сорт стали, название лучших кавказских клинков.] приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга — такая, как твоя, нипочем.
— Н… нет, видел, один только раз в жизни, шесть лет тому. Филька, человек дворовый у меня был; только
что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому
что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как
ты смеешь,
говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
— Да как же мог
ты выйти, коли не в бреду? — разгорячился вдруг Разумихин. — Зачем вышел? Для
чего?.. И почему именно тайком? Ну был ли в
тебе тогда здравый смысл? Теперь, когда вся опасность прошла, я уж прямо
тебе говорю!